Эта редакция является истинной и окончательной - страница 3


отдадут, сказали. А конца срока в этом лагере ни у кого еще не было.

И проверить -- письма не несет ли, чтоб через вольного толкануть? Да

только у каждого письмо искать -- до обеда проканителишься.

Но крикнул что-то Волковой искать -- и надзиратели быстро перчатки

поснимали, телогрейки велят распустить (где каждый тепло барачное спрятал),

рубахи расстегнуть -- и лезут перещупывать, не поддето ли чего в обход

устава. Положено зэку две рубахи -- нижняя да верхняя, остальное снять! --

вот как передали зэки из ряда в ряд приказ Волкового. Какие раньше бригады

прошли -- ихее счастье, уж и за воротами некоторые, а эти -- открывайся! У

кого поддето -- скидай тут же на морозе!

Так и начали, да неуладка у них вышла: в воротах уже прочистилось,

конвой с вахты орет: давай! давай! И Волковой на 104-й сменил гнев на

милость: записывать, на ком что лишнее, вечером сами пусть в каптерку сдадут

и объяснительную записку напишут: как и почему скрыли.

На Шухове-то все казенное, на, щупай -- грудь да душа, а у Цезаря

рубаху байковую записали, а у Буйновского, кесь, жилетик или напузник

какой-то. Буйновский -- в горло, на миноносцах своих привык, а в лагере трех

месяцев нет:

-- Вы права не имеете людей на морозе раздевать! Вы девятую статью

уголовного кодекса не знаете!...

Имеют. Знают. Это ты, брат, еще не знаешь.

-- Вы не советские люди! -- долбает их капитан.

Статью из кодекса еще терпел Волковой, а тут, как молния черная,

передернулся:

-- Десять суток строгого!

И потише старшине:

-- К вечеру оформишь.

Они по утрам-то не любят в карцер брать: человеко-выход теряется. День

пусть спину погнет, а вечером его в БУР.

Тут же и БУР по левую руку от линейки: каменный, в два крыла. Второе

крыло этой осенью достроили -- в одном помещаться не стали. На восемнадцать

камер тюрьма, да одиночки из камер нагорожены. Весь лагерь деревянный, одна

тюрьма каменная.

Холод под рубаху зашел, теперь не выгонишь. Что укутаны были зэки --

все зря. И так это нудно тянет спину Шухову. В коечку больничную лечь бы

сейчас -- и спать. И ничего больше не хочется. Одеяло бы потяжельше.

Стоят зэки перед воротами, застегиваются, завязываются, а снаружи

конвой:

-- Давай! Давай!

И нарядчик в спины пихает:

-- Давай! Давай!

Одни ворота. Предзонник. Вторые ворота. И перила с двух сторон около

вахты.

-- Стой! -- шумит вахтер. -- Как баранов стадо. Разберись по пять!

Уже рассмеркивалось. Догорал костер конвоя за вахтой. Они перед

разводом всегда разжигают костер -- чтобы греться и чтоб считать виднее.

Один вахтер громко, резко отсчитывал:

-- Первая! Вторая! Третья!

И пятерки отделялись и шли цепочками отдельными, так что хоть сзади,

хоть спереди смотри: пять голов, пять спин, десять ног.

А второй вахтер -- контролер, у других перил молча стоит, только

проверяет, счет правильный ли.

И еще лейтенант стоит, смотрит.

Это от лагеря.

Человек -- дороже золота. Одной головы за проволокой не достанет --

свою голову туда добавишь.

И опять бригада слилась вся вместе.

И теперь сержант конвоя считает:

-- Первая! Вторая! Третья!

И пятерки опять отделяются и идут цепочками отдельными.

И помощник начальника караула с другой стороны проверяет.

И еще лейтенант.

Это от конвоя.

Никак нельзя ошибиться. За лишнюю голову распишешься -- своей головой

заменишь.

А конвоиров понатыкано! Полукругом обняли колонну ТЭЦ, автоматы

вскинули, прямо в морду тебе держат. И собаководы с собаками серыми. Одна

собака зубы оскалила, как смеется над зэками. Конвоиры все в полушубках,

лишь шестеро в тулупах. Тулупы у них сменные: тот надевает, кому на вышку

идти.

И еще раз, смешав бригады, конвой пересчитал всю колонну ТЭЦ по

пятеркам.

-- На восходе самый большой мороз бывает! -- объявил кавторанг. --

Потому что это последняя точка ночного охлаждения.

Капитан любит вообще объяснять. Месяц какой -- молодой ли, старый, --

рассчитает тебе на любой год, на любой день.

На глазах доходит капитан, щеки ввалились, -- а бодрый.

Мороз тут за зоной при потягивающем ветерке крепко покусывал даже ко

всему притерпевшееся лицо Шухова. Смекнув, что так и будет он по дороге на

ТЭЦ дуть все время в морду, Шухов решил надеть тряпочку. Тряпочка на случай

встречного ветра у него, как и у многих других, была с двумя рубезочками

длинными. Признали зэки, что тряпочка такая помогает. Шухов обхватил лицо по

самые глаза, по низу ушей рубезочки провел, на затылке завязал. Потом

затылок отворотом шапки закрыл и поднял воротник бушлата. Еще передний

отворот шапчонки спустил на лоб. И так у него спереди одни глаза остались.

Бушлат по поясу он хорошо затянул бечевочкой. Все теперь ладно, только

рукавицы худые и руки уже застылые. Он тер и хлопал ими, зная, что сейчас

придется взять их за спину и так держать всю дорогу.

Начальник караула прочел ежедневную надоевшую арестантскую "молитву":

-- Внимание, заключенные! В ходу следования соблюдать строгий порядок

колонны! Не растягиваться, не набегать, из пятерки в пятерку не переходить,

не разговаривать, по сторонам не оглядываться, руки держать только назад!

Шаг вправо, шаг влево -- считается побег, конвой открывает огонь без

предупреждения! Направляющий, шагом марш!

И, должно, пошли передних два конвоира по дороге. Колыхнулась колонна

впереди, закачала плечами, и конвой, справа и слева от колонны шагах в

двадцати, а друг за другом через десять шагов, -- пошел, держа автоматы

наготове.

Снегу не было уже с неделю, дорога проторена, убита. Обогнули лагерь --

стал ветер наискось в лицо. Руки держа сзади, а головы опустив, пошла

колонна, как на похороны. И видно тебе только ноги у передних двух-трех, да

клочок земли утоптанной, куда своими ногами переступить. От времени до

времени какой конвоир крикнет: "Ю -- сорок восемь! Руки назад!", "Бэ --

пятьсот два! Подтянуться!" Потом и они реже кричать стали: ветер сечет,

смотреть мешает. Им-то тряпочками завязываться не положено. Тоже служба

неважная...

В колонне, когда потеплей, все разговаривают -- кричи не кричи на них.

А сегодня пригнулись все, каждый за спину переднего хоронится, и ушли в свои

думки.

Дума арестантская -- и та несвободная, все к тому ж возвращается, все

снова ворошит: не нащупают ли пайку в матрасе? в санчасти освободят ли

вечером? посадят капитана или не посадят? и как Цезарь на руки раздобыл свое

белье теплое? Наверно, подмазал в каптерке личных вещей, откуда ж?

Из-за того, что без пайки завтракал и что холодное все съел, чувствовал

себя Шухов сегодня несытым. И чтобы брюхо не занывало, есть не просило,

перестал он думать о лагере, стал думать, как письмо будет скоро домой

писать.

Колонна прошла мимо деревообделочного, построенного зэками, мимо жилого

квартала (собирали бараки тоже зэки, а живут вольные), мимо клуба нового

(тоже зэки всЈ, от фундамента до стенной росписи, а кино вольные смотрят), и

вышла колонна в степь, прямо против ветра и против краснеющего восхода.

Голый белый снег лежал до края, направо и налево, и деревца во всей степи не

было ни одного.

Начался год новый, пятьдесят первый, и имел в нем Шухов право на два

письма. Последнее отослал он в июле, а ответ на него получил в октябре. В

Усть-Ижме, там иначе был порядок, пиши хоть каждый месяц. Да чего в письме

напишешь? Не чаще Шухов и писал, чем ныне.

Из дому Шухов ушел двадцать третьего июня сорок первого года. В

воскресенье народ из Поломни пришел от обедни и говорит: война. В Поломне

узнала почта, а в ТемгенЈве ни у кого до войны радио не было. Сейчас-то,

пишут, в каждой избе радио галдит, проводное.

Писать теперь -- что в омут дремучий камешки кидать. Что упало, что

кануло -- тому отзыва нет. Не напишешь, в какой бригаде работаешь, какой

бригадир у тебя Андрей Прокофьевич Тюрин. Сейчас с Кильдигсом, латышом,

больше об чем говорить, чем с домашними.

Да и они два раза в год напишут -- жизни их не поймешь. Председатель

колхоза-де новый -- так он каждый год новый, их больше года не держат.

Колхоз укрупнили -- так его и раньше укрупняли, а потом мельчили опять. Ну,

еще кто нормы трудодней не выполняет -- огороды поджали до пятнадцати соток,

а кому и под самый дом обрезали. Еще, писала когда-то баба, был закон за

норму ту судить и кто не выполнит -- в тюрьму сажать, но как-то тот закон не

вступил.

Чему Шухову никак не внять, это пишет жена, с войны с самой ни одна

живая душа в колхоз не добавилась: парни все и девки все, кто как ухитрится,

но уходят повально или в город на завод, или на торфоразработки. Мужиков с

войны половина вовсе не вернулась, а какие вернулись -- колхоза не признают:

живут дома, работают на стороне. Мужиков в колхозе: бригадир Захар Васильич

да плотник Тихон восьмидесяти четырех лет, женился недавно, и дети уже есть.

Тянут же колхоз те бабы, каких еще с тридцатого года загнали, а как они

свалятся -- и колхоз сдохнет.

Вот этого-то Шухову и не понять никак: живут дома, а работают на

стороне. Видел Шухов жизнь единоличную, видел колхозную, но чтобы мужики в

своей же деревне не работали -- этого он не может принять. Вроде отхожий

промысел, что ли? А с сенокосом же как?

Отхожие промыслы, жена ответила, бросили давно. Ни по-плотницки не

ходят, чем сторона их была славна, ни корзины лозовые не вяжут, никому это

теперь не нужно. А промысел есть-таки один новый, веселый -- это ковры

красить. Привез кто-то с войны трафаретки, и с тех пор пошло, пошло, и все

больше таких мастаков -- красиле'й набирается: нигде не состоят, нигде не

работают, месяц один помогают колхозу, как раз в сенокос да в уборку, а за

то на одиннадцать месяцев колхоз ему справку дает, что колхозник такой-то

отпущен по своим делам и недоимок за ним нет. И ездят они по всей стране и

даже в самолетах летают, потому что время свое берегут, а деньги гребут

тысячами многими, и везде ковры малюют: пятьдесят рублей ковер на любой

простыне старой, какую дадут, какую не жалко, -- а рисовать тот ковер будто

бы час один, не более. И очень жена надежду таит, что вернется Иван и тоже в

колхоз ни ногой, и тоже таким красилЈм станет. И они тогда подымутся из

нищеты, в какой она бьется, детей в техникум отдадут, и заместо старой избы

гнилой новую поставят. Все красили' себе дома новые ставят, близ железной

дороги стали дома теперь не пять тысяч, как раньше, а двадцать пять.

Хоть сидеть Шухову еще немало, зиму-лето да зиму-лето, а всЈ ж

разбередили его эти ковры. Как раз для него работа, если будет лишение прав

или ссылка.

Просил он тогда жену описать -- как же он будет красилЈм, если отроду

рисовать не умел? И что это за ковры такие дивные, что' на них? Отвечала

жена, что рисовать их только дурак не сможет: наложи трафаретку и мажь

кистью сквозь дырочки. А ковры есть трех сортов: один ковер "Тройка" -- в

упряжи красивой тройка везет офицера гусарского, второй ковер -- "Олень", а

третий -- под персидский. И никаких больше рисунков нет, но и за эти по всей

стране люди спасибо говорят и из рук хватают. Потому что настоящий ковер не

пятьдесят рублей, а тысячи стоит.

Хоть бы глазом одним посмотреть Шухову на те ковры...

По лагерям да по тюрьмам отвык Иван Денисович раскладывать, что'

завтра, что' через год да чем семью кормить. Обо всем за него начальство

думает -- оно, будто, и легче. А как на волю ступишь?...

Из рассказов вольных шоферов и экскаваторщиков видит Шухов, что прямую

дорогу людям загородили, но люди не теряются: в обход идут и тем живы.

В обход бы и Шухов пробрался. Заработок, видать, легкий, огневой. И от

своих деревенских отставать вроде обидно... Но, по душе, не хотел бы Иван

Денисович за те ковры браться. Для них развязность нужна, нахальство,

милиции на лапу совать. Шухов же сорок лет землю топчет, уж зубов нет

половины и на голове плешь, никому никогда не давал и не брал ни с кого и в

лагере не научился.

Легкие деньги -- они и не весят ничего, и чутья такого нет, что вот,

мол, ты заработал. Правильно старики говорили: за что не доплатишь, того не

доносишь. Руки у Шухова еще добрые, смогают, неуж он себе на воле верной

работы не найдет.

Да еще пустят ли когда на ту волю? Не навалят ли еще десятки ни за

так?...

Колонна тем временем дошла и остановилась перед вахтой широко

раскинутой зоны объекта. Еще раньше, с угла зоны, два конвоира в тулупах

отделились и побрели по полю к своим дальним вышкам. Пока всех вышек конвой

не займет, внутрь не пустят. Начкар с автоматом за плечом пошел на вахту. А

из вахты, из трубы, дым, не переставая, клубится: вольный вахтер всю ночь

там сидит, чтоб доски не вывезли или цемент.

НапересЈк через ворота проволочные, и через всю строительную зону, и

через дальнюю проволоку, что по тот бок, -- солнце встает большое, красное,

как бы во мгле. Рядом с Шуховым Алешка смотрит на солнце и радуется, улыбка

на губы сошла. Щеки вваленные, на пайке сидит, нигде не подрабатывает --

чему рад? По воскресеньям всЈ с другими баптистами шепчется. С них лагеря,

как с гуся вода. По двадцать пять лет вкатили им за баптистскую веру -- неуж

думают тем от веры отвадить?

Намордник дорожный, тряпочка, за дорогу вся отмокла от дыхания и

кой-где морозом прихватилась, коркой стала ледяной. Шухов ее ссунул с лица

на шею и стал к ветру спиной. Нигде его особо не продрало, а только руки

озябли в худых рукавичках, да онемели пальцы на левой ноге: валенок-то левый

горетый, второй раз подшитый.

Поясницу и спину всю до плечей тянет, ломает -- как работать?

Оглянулся -- и на бригадира лицом попал, тот в задней пятерке шел.

Бригадир в плечах здоров, да и образ у него широкий. Хмур стоит. СмехуЈчками

он бригаду свою не жалует, а кормит -- ничего, о большой пайке заботлив.

Сидит он второй срок, сын ГУЛАГа, лагерный обычай знает напрожЈг.

Бригадир в лагере -- это всЈ: хороший бригадир тебе жизнь вторую даст,

плохой бригадир в деревянный бушлат загонит. Андрея Прокофьевича знал Шухов

еще по Усть-Ижме, только там у него в бригаде не был. А когда с Усть-Ижмы,

из общего лагеря, перегнали пятьдесят восьмую статью сюда, в каторжный, --

тут его Тюрин подобрал. С начальником лагеря, с ППЧ, с прорабами, с

инженерами Шухов дела не имеет: везде его бригадир застоит, грудь стальная у

бригадира. Зато шевельнет бровью или пальцем покажет -- беги, делай. Кого

хошь в лагере обманывай, только Андрей Прокофьевича не обманывай. И будешь

жив.

И хочется Шухову спросить бригадира, там же ли работать, где вчера, на

другое ли место переходить -- а боязно перебивать его высокую думу. Только

что Соцгородок с плеч спихнул, теперь, бывает, процентовку обдумывает, от

нее пять следующих дней питания зависят.

Лицо у бригадира в рябинах крупных, от оспы. Стоит против ветра -- не

поморщится, кожа на лице -- как кора дубовая.

Хлопают руками, перетаптываются в колонне. Злой ветерок! Уж, кажется,

на всех шести вышках попки сидят -- опять в зону не пускают. Бдительность

травят.

Ну! Вышли начкар с контролером из вахты, по обои стороны ворот стали, и

ворота развели.

-- Р-раз-берись по пятеркам! Пер-рвая! Втор-ра-я!

Зашагали арестанты как на парод, шагом чуть не строевым. Только б в

зону прорваться, там не учи, что делать.

За вахтой вскоре -- будка конторы, около конторы стоит прораб,

бригадиров заворачивает, да они и сами к нему. И Дэр туда, десятник из

зэков, сволочь хорошая, своего брата-зэка хуже собак гоняет.

Восемь часов, пять минут девятого (только что энергопоезд прогудел),

начальство боится, как бы зэки время не потеряли, по обогревалкам бы не

рассыпались -- а у зэков день большой, на все время хватит. Кто в зону

зайдет, наклоняется: там щепочка, здесь щепочка, нашей печке огонь. И в норы

заюркивают.

Тюрин велел Павлу, помощнику, идти с ним в контору. Туда же и Цезарь

свернул. Цезарь богатый, два раза в месяц посылки, всем сунул, кому надо, --

и придурком работает в конторе, помощником нормировщика.

А остальная 104-я сразу в сторону, и дЈру, дЈру.

Солнце взошло красное, мглистое над зоной пустой: где щиты сборных

домов снегом занесены, где кладка каменная начатая, да у фундамента и

брошенная, там экскаватора рукоять переломленная лежит, там ковш, там хлам

железный, канав понарыто, траншей, ям наворочено, авторемонтные мастерские

под перекрытие выведены, а на бугре -- ТЭЦ в начале второго этажа.

И -- попрятались все. Только шесть часовых стоят на вышках, да около

конторы суета. Вот этот-то наш миг и есть! Старший прораб сколько, говорят,

грозился разнарядку всем бригадам давать с вечера -- а никак не наладят.

Потому что с вечера до утра у них все наоборот поворачивается.

А миг -- наш! Пока начальство разберется -- приткнись, где потеплей,

сядь, сиди, еще наломаешь спину. Хорошо, если около печки -- портянки

переобернуть да согреть их малость. Тогда во весь день ноги будут теплые. А

и без печки -- все одно хорошо.

Сто четвертая бригада вошла в большой зал в авторемонтных, где

остеклено с осени и 38-я бригада бетонные плиты льет. Одни плиты в формах

лежат, другие стоймя наставлены, там арматура сетками. Доверху высоко и пол

земляной, тепло тут не будет тепло, а все ж этот зал обтапливают, угля не

жалеют: не для того, чтоб людям греться, а чтобы плиты лучше схватывались.

Даже градусник висит, и в воскресенье, если лагерь почему на работу не

выйдет, вольный тоже топит.

Тридцать восьмая, конечно, чужих никого к печи не допускает, сама

обсела, портянки сушит. Ладно, мы и тут, в уголку, ничего.

Задом ватных брюк, везде уже пересидевших, Шухов пристроился на край

деревянной формы, а спиной в стенку уперся. И когда он отклонился --

натянулись его бушлат и телогрейка, и левой стороной груди, у сердца, он

ощутил, как подавливает твердое что-то. Это твердое было -- из внутреннего

карманчика угол хлебной краюшки, той половины утренней пайки, которую он

взял себе на обед. Всегда он столько с собой и брал на работу и не посягал

до обеда. Но он другую половину съедал за завтраком, а нонче не съел. И

понял Шухов, что ничего он не сэкономил: засосало его сейчас ту пайку съесть

в тепле. До обеда -- пять часов, протяжно.

А что в спине поламывало -- теперь в ноги перешло, ноги такие слабые

стали. Эх, к печечке бы!...

Шухов положил на колени рукавицы, расстегнулся, намордник свой

дорожный, оледеневший развязал с шеи, сломил несколько раз и в карман

спрятал. Тогда достал хлебушек в белой тряпочке и, держа тряпочку в

запазушке, чтобы ни крошка мимо той тряпочки не упала, стал помалу-помалу

откусывать и жевать. Хлеб он пронес под двумя одежками, грел его собственным

теплом -- и оттого он не мерзлый был ничуть.

В лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку --

целыми сковородами, кашу -- чугунками, а еще раньше, по-без-колхозов, мясо

-- ломтями здоровыми. Да молоко дули -- пусть брюхо лопнет. А не надо было

так, понял Шухов в лагерях. Есть надо -- чтоб думка была на одной еде, вот

как сейчас эти кусочки малые откусываешь, и языком их мнешь, и щеками

подсасываешь -- и такой тебе духовитый этот хлеб черный сырой. Что' Шухов

ест восемь лет, девятый? Ничего. А ворочает? Хо-го!

Так Шухов занят был своими двумястами граммами, а близ него в той же

стороне приютилась и вся 104-я.

Два эстонца, как два брата родных, сидели на низкой бетонной плите и

5919946376561770.html
5920053788289799.html
5920168428214813.html
5920312827770325.html
5920403433390089.html